***
Поэтический талант дает многое, когда он сочетается с хорошим вкусом и направляем сильной мыслью. Чтобы художественное творчество одерживало большие победы, необходимы для него широкие умственные горизонты. Только культура ума делает возможной культуру духа.
Валерий Брюсов
Поиск по сайту
|
Бахыт Кенжеев
Поэт, литературный критик. Родился 2 августа 1950 года в Чимкенте (Казахстан). С трех лет жил в Москве.
Закончил химический факультет МГУ. Работал там же на кафедре, потом инженером, переводчиком в "Интуристе". Юношеские попытки публикации в периодической печати были многообещающими (c 1972 г. – "Комсомольская правда", "Юность", "Московский комсомолец", "Простор"), "Юность", "Московский комсомолец", "Простор").В начале 70-х годов у Кенжеева сложился поэтический и дружеский круг общения, центром которого стал поэт и философ Александр Сопровский (1953 -1990). Вместе с ним, а также с поэтами Сергеем Гандлевским, Алексеем Цветковым и Татьяной Полетаевой участвовал в создании поэтической группы «Московское время». С 1982 г. живет в Канаде, сотрудник разнообразных (нелитературных) организаций и учреждений. Автор пяти романов, тринадцати поэтических книг, лауреат нескольких литературных премий (в т.ч. премии «Москва–транзит» 2003 г., «Анти-Букер» 2000 г.), участник трех поэтических фестивалей. Публиковался в переводах на казахский, английский, французский, немецкий и шведский языки. Печатался в альманахах «Бронзовый век» (Австрия), «Глагол» (США), журналах «Знамя», «Арион», «Октябрь», «Новый мир», «Петрополь», «Континент», «Стрелец», «Третья волна».
Стихи
***
Если вдруг уйдешь – вспомни и вернись. Над сосновым хутором головою вниз пролетает недобрый дед с бородой седой, и приходит зима глубокая, как запой. Кружка в доме всего одна, а стакана – два. Словно мокрый хворост, лежат на полу слова, дожидаясь свиданья с бодрствующим огнем. Кочергу железную пополам согнем, чтобы нечем было угли разбить в печи. Посмотри на пламя и молча его сличи с языком змеиным, с любовью по гроб, с любой вертихвосткой юной, довольной самой собой, на ресницах тушь, аметисты горят в ушах – а в подполье мышь, а в прихожей кошачий шаг, и настольной лампы спиральный скользит накал по сырому снегу, по окнам, по облакам...
***
Сердце хитрит – ни во что оно толком не верит. Бьется, болеет, плутает по скользким дорогам, плачет взахлеб – и отчета не держит ни перед кем, разве только по смерти, пред Господом Богом.
Слушай, шепчу ему, в медленном воздухе этом я постараюсь напиться пронзительным светом, вязом и мрамором стану, отчаюсь, увяну, солью аттической сдобрю смердящую рану.
Разве не видишь, не чувствуешь – солнце садится, в сторону дома летит узкогрудая птица, разве не слышишь – писец на пергаменте новом что-то со скрипом выводит пером тростниковым?
Вот и натешилось. Сколько свободы и горя! Словно скитаний и горечи в Ветхом Завете. Реки торопятся к морю – но синему морю не переполниться – и возвращается ветер,
и возвращается дождь, и военная лютня все отдаленней играет, и все бесприютней, и фонарей, фонарей бесконечная лента... Что они строятся – или прощаются с кем-то?
***
Всю жизнь торопиться, томиться, и вот добраться до края земли, где медленный снег о разлуке поет, и музыка меркнет вдали.
Не плакать. Бесшумно стоять у окна, глазеть на прохожих людей, и что-то мурлыкать похожее на "Ямщик, не гони лошадей".
Цыганские жалобы, тютчевский пыл, алябьевское рококо! Ты любишь романсы? Я тоже любил. Светло это было, легко.
Ну что же, гитара безумная, грянь, попробуем разворошить нелепое прошлое, коли и впрямь нам некуда больше спешить.
А ясная ночь глубока и нежна, могильная вянет трава, и можно часами шептать у окна нехитрые эти слова...
***
От райской музыки и адской простоты, от гари заводской, от жизни идиотской к концу апреля вдруг переживаешь ты припадок нежности и гордости сиротской – Бог знает чем гордясь, Бог знает что любя – дурное, да свое. Для воронья, для вора, для равноденствия, поймавшего тебя и одолевшего, для говора и взора – дворами бродит тень, оставившая крест, кричит во сне пастух, ворочается конюх, и мать-и-мачеха, отрада здешних мест, еще теплеет в холодеющих ладонях. Ты слышишь: говори. Не спрашивай, о чем. Виолончельным скручена ключом, так речь напряжена, надсажена, изъята из теплого гнезда, из следствий и тревог, что ей уже не рай, а кровный бег, рывок потребен, не заплата и расплата – так калачом булыжным пахнет печь остывшая, и за оградой сада ночь, словно пестрый пес, оставленный стеречь деревьев сумрачных стреноженное стадо...
***
Когда пронзительный и пестрый горит октябрь в оконной раме бокастым яблоком с погоста, простудой, слякотью, кострами – еще потрескивает хворост, страница влажная дымится, но эрос сдерживает голос, и сердцу горестное снится. А где-то царствует иная страсть – только я ее не знаю, заворожен своей страною, то ледяной, то лубяною.
Шуршит песок, трепещет ива, ветшает брошенное слово на кромке шаткого залива, замерзшего, полуживого, где ветер, полон солью пресной, пронзает прелестью воскресной, где тело бедствует немое, и не мое, и не чужое – лишь в космосе многооконном бессмертный смерд и князь рогатый торгуют грозным, незаконным восторгом жизни небогатой...
***
Среди длинных рек, среди пыльных книг человек-песок ко всему привык но язык его вспоминает сдвиг, подвиг, выцветший черновик, поздний запах моря, родной порог, известняк, что не сохранил отпечатков окаменевших строк, старомодных рыжих чернил.
Где, в какой элладе, где смерти нет, обрывает ландыш его душа и глядит младенцем на дальний свет из прохладного шалаша? Выползает зверь из вечерних нор, пастушонок молча плетет венок, и ведут созвездия первый спор – кто волчонок, а кто щенок.
И пока над крышей визжит норд-ост, человечьи очи глотают тьму, в неурочный час сочинитель звезд робко бодрствует, потому что влачит его океан, влечет, обольщает, звенит, течет – и живой земли голубой волчок колыбельную песнь поет.
***
Еще глоток. Покуда допоздна исходишь злостью, завистью и ленью, и неба судорожная кривизна молчит, не обещая искупленья – сложу бумаги, подойду к окну подвальному, куда сдувает с кровель обломки веток, выгляну, вздохну, мой рот кривой с землей осенней вровень. Мудрим, мудрим, а цельность – вот она, как на ладони, и по всем приметам церквушка, изнутри озарена чуть теплящимся аварийным светом, и лист ночной, и крест, и ветра свист – неугасимой, невеселой силе, подчинены. Ах, друг-позитивист, куда как страшно двигаться к могиле! Философ мой, уйми свой вздох и всхлип. Сухая речь пылает, как берёста, от Ориона до созвездья Рыб. Все хорошо. Все сумрачно и просто. Я трепет сердца вырвал и унял. Я превращал энергию страданья в сентябрьский окрик, я соединял остроугольные детали мирозданья заподлицо, так плотник строит дом, и гробовщик – продолговатый ящик. Но что же мне произнести с трудом в своих последних, самых настоящих?
***
Говорят, что время – река. Тогда человек – ручей, что уходит внезапно под почву – и нет его. Остаются сущие мелочи, вроде ключей запропастившихся, не говоря уж о изгрызенной трубке, очках, разговорах о воскреше- нии Лазаря (квалифицирующемся, как бред, нарушающий все законы физики). По чужой душе без фонаря не побродишь, а фонаря-то и нет. Говорят, что носивший музыку на руках и губивший ее, как заурядный псих, несомненно, будет низвергнут в геенну, как соблазнивший кого-то из малых сих. А еще говорят, что смерть – это великий взрыв. Ничего подобного. Или я ошибаюсь, и второпях ночную молитву проговорив, даже грешник становится равен своей любви? За колючей проволокой земной тюрьмы, за поминальным столом с безносою, в многотрудный час подземельных скорбей, без ушедших мы кое-как выживаем – но как же они без нас?
***
Ах, как холодно в мире. Такой жестяной снегопад. Всякой твари по паре, и всякое платье – до пят. Вспоминать в неуемной метели, второго числа (и четвертого тоже) о скрипе ночного весла.
Все пройдет? Предпотопный кораблестроительный пыл, паутина в сусеках, мохнатая пыль по углам? Пролетит шестикрылый, что вестью благой искупил воплотившийся грех, будто хлоркою вымыл чулан?
В рассуждении голубя, что из каптёрки своей лубяной, различает глубокое небо и ахнувший снег – Арарат, не чинись - в том числе и тебя, мореплаватель Ной, успокоят в дубовой оправе, как гравий в шестнадцать карат.
Допивай же, волнуясь, на дачной веранде стареющий чай, и в молитвах пустых неподкупному мастеру льсти. Для гаданий негодная ветхая книга зовется «Прощай», а ее протяженье, ее одолженье – «Прости».
***
Умрешь – и все начнется заново, фонарь, аптека, честь по чести ночь человека безымянного, который вечно неуместен – и в просьбах жалких, и во гробе, но – за одиноким чаепитием, в апреле – он совсем особенно беспомощен и беззащитен. Покуда в воздухе раздвоенном ночные ангелы летают, расстроенно твердя: "Чего ему, пресытившемуся, не хватает?", он – рукоблуд, лентяй и пьяница, вдруг молится на всякий случай, и перед сном невольно тянется к графину с жидкостью летучей, перебирает юность вещую, центростремительное детство – несбывшееся, но обещанное, – и всхлипывает, и наконец-то спит, утомившийся от хмеля, от чернеющих во тьме предметов, и под подушкой – T.S.Eliot, несчастнейший из всех поэтов.
| Наши авторы:

Всеволод Емелин

Михаил Боде

Наталья Лебедева

Алевтина Дорофеева
|